Сегодня он проснулся уставшим. Даже кофе не помогало ему проснуться. В первой половине дня он приходил в себя в своей уборной — телепередача была хорошей, и он сам ей удивлялся. Отложив в сторону газету, он тяжело поднялся, выпил и вышел из квартиры. Ему хотелось побыть одному. Сначала он пошел в сквер напротив — там обычно и продавали цветы. Начал он с того, что разбил бутылку минеральной воды и пошел бродить вокруг дома. Неожиданно он наткнулся на разрушенный балкон. Его словно подтолкнул какой-то внутренний приказ. Размазывая слезы в холодном ноябрьском воздухе, он спустился на несколько ступенек вниз и чуть не потерял сознание. Здесь из разрушенного балкона вниз уходила лестница — очень длинная лестница. Выше было еще несколько ступеней. Потом он увидел на стене большой рисунок, где зачем-то был изображен штык — остро отточенный обломок ствола дерева с шипами. Он долго смотрел на него, вспоминая то далекое лето, когда чуть не погиб. Может быть, дело было в том, что это был флаг цвета русской осени, нанесенный на стену какой-то древней аллеей; на календаре в нише между книжными полками был нарисован этот штык с двумя крыльями; он никак не мог думать о его существовании. Может быть, дело было в том, что это был клинок, обещанный Соломоном — и мечта, конечно, оказалась очень реальной. Или во всем виноваты такие яркие лучи, падавшие на стену сквозь грязные зашторенные окна?
Глядя на рисунок, он вспоминал день восемнадцатого октября, но это, наверно, было давно. И все-таки, несмотря ни на что, он спустился по лестнице на верхний этаж, вошел в комнату и разделся. Некоторое время он смотрел в стену — и вспоминал, с каким большим трепетом и любовью смотрел из окна своего игрушечного танка на темную поверхность заснеженного поля, на дома и длинные линии телеграфных столбов — но тут его как молнией ударило: ведь это же были те самые телеграфные столбы, которые тянулись по обе стороны уходящего к горизонту леса! Такими они и были для него на самом деле, а не нарисованы сказочными ангелами. Это были именно столбы, и именно они вливали в его душу самую сильную и чистую любовь — любовь, не отягощенную ни временем и расстоянием, ни сомнительными догматами, ни даже вредными предрассудками, которые так много омрачали ему жизнь.
Но перед этим с этими столбами было что-то не так. Что-то было не так… И оттого, наверное, что он еще очень долго не мог осознать это, ему стало не по себе. Он подумал, что все может произойти с любым человеком за минуту — и понял, что это был вовсе не с ним; его прежнее спокойствие, его вечная уверенность в себе — в общем, все, что было в нем привлекательного, ушло куда-то, как вода в песок.
У него опять появились сомнения в правильности своих поступков, он понял, что совершенно не знает своего нового внутреннего мира.
Что-то пугало его в себе самом — он уже не мог понять, в чем дело. Ему стало казаться, что ему нечего делать, все время куда-то надо бежать, куда-то спешить, а времени — впереди — остается все меньше. И он начинал побаиваться того, что случится, если он займет место отца на сегодняшнем спектакле. Ему всегда казалось, что сейчас должно случиться именно это. Он даже посмотрел по сторонам и испугался: в пустом коридоре висело какое-то странное призрачное облако; издали оно было похоже на огромную паучью паутину. Мальчик повернулся и побежал к себе — прямо к тому месту, где еще секунду назад видел отца. Но в зале уже никого не было. На полу осталась серебряная линейка, подарок Димы; эта линейка на многих спектаклях выступала как символ будущей судьбы, потому что «судьбой» в старом театре называли скорую смерть, а «бесконечным ходом» — заполненный драматизмом и высотой театральный зал.
В те дни в роли судьбы играл Облонский; мальчику показалось, что мать права, и, оставив за собой эту линейку, он бросился к себе в комнату. «Папа, папа! Я знаю, что ты здесь, я чувствую!» — вопила золотая пчела, но он уже ничего не слышал. Он упал на диван и затих.