Не у нас то было – в Поповичах. Не в самих даж Поповичах, а на дальней заимке, что по пути к Бель-горе. Знали люди, что жили на той заимке две сестры – хоть и родная кровь, а разные, будто день и ночь. Одна уж на что работящая, когда ни пойдёшь по ту сторонушку, непременно встретишь её – то с туесом, то с косой, а то и с удилом или топориком острым. Одно слово – додельная. Да вот, грех сказать, а на сколь рукаста – на столь и ужасна. Нос крючком, бровь торчком, бородавчата, будто жаба. И ни с кем словом не перемолвится, нос к носу столкнёшься – опустит очи долу и прочь шмыгнёт. Зато другая сестрица – вот уж красавица из красавиц народилась. Лицом бела, коса толста, рученькой поведёт – всяко молодецко сердце захолонёт… Да вот беда, не встретить, не приветить её было, будто и не было про неё работы ни в поле, ни в лесу, ни на реченьке Подбелушке. Только пару раз за лето приходила девица в Поповичи на гулянки – на Купалу, да по осени, к урожайному костру. И на что мила, на что весела, всякому улыбалась, только недолго она хлопцев местных радовала, глядь – и след простыл… Сестрицы те, сказывают, сиротками остались, да никто отчего-то не спешил сватов на заимку засылать. Чего с них, с поповичевских, взять, известное дело – тюфяки против наших, под деревом бы лежать да яблочек наливных прямо в рот ждать. Да только и у них, значит, сыскался молодец. Как взвилась коса, ленточку обронившая, как обвил костёр ножки белые – так и пропустило сердце удалое один удар, другой, а потом и вскачь пустилось. День томился, два, а на третий – литовку в пень, да тропинку под ноги. Пошёл искать красу ненаглядную, зазнакомиться да словом перемолвиться. Глядишь – и смолвились бы, дело-то молодое. Шёл он, шёл, вон уж вдалеке и Бель-гора поднимается, а заимки всё не видать. Вдруг раздались деревья высокие, а тропинка прямиком на поляну выскочила. Да не простую поляну, а будто ковёр заморский по земле раскинулся, из цветов сотканный. Подивился молодец, у кого ж сил да тяму хватило столько красоты посадить-выпестовать, а там и следующая полянка, каменьями изукрашенная, всё один к одному, в дивный узор складываются. Тут уж молодец только руками развёл, глядь – а и третья полянка за кустами виднеется. И расписана она не шелками, не красками, а усыпана песками всех оттенков, до того искусно, что и ступить боязно. А на краю той поляны и мастерица трудилась, ткала-пряла свой песочный узор, из тонюсеньких рожков поливала-расшивала… И – ленточка из-под платка. Та самая, из косы ускользнуть норовившая. Как увидел молодец ленточку – так уж не до узоров стало, в два прыжка подскочил к девице, а смелость-то и кончилась. Замер, шапку мнёт, слова вымолвить не может. Подняла мастерица лицо от картины порушенной – тут-то и понял молодец ошибку свою ненарочную. Не краса-девица на поляне трудилась, а сестрица её рукодельничала… Вспыхнула дурнушка, лицо отвернуть поспешила, да верно приметила – огорченье на молодца навалило, не ту он искал, не ту ждал. Совладал, однако ж, с собой, ласково обратился: – Ты прости меня, добродейница, не хотел напугать. Не с дурным я пожаловал. Сестрицу твою ищу, что намедни к нам в село приходила. Уж больно приглянулась, да и со мной приветна была… Смолвиться бы, коли люб я ей – мигом сватов зашлю! А нет – так нет… Неволить не стану. Не прогони, девица, укажи, как сестрицу твою найти, глядишь – и с тобой породнимся, семья у меня славная, не обидят! Пуще прежнего мастерица голову склонила, а из глаз слёзы горькие, горячие – кап-кап, по песку капают, в узор вплетаются… – Аль обидел тебя чем? Или… Неужто беда какая приключилась с сестрицей твоей?! Ускользнула давеча, оглянуться не успел… Ну, не молчи! Вдруг треск раздался, а за ним и карканье зловещее. То с сосны на опушке сорвался и полетел в чащу огромный ворон. Вздрогнула девица, а потом вдруг вскинула голову. Проследила она за полётом птицы зловещей, обернулась к молодцу – куда робость былая делась – да и выкрикнула: – Сестрицу, знать? А и случилось! Уж на что случилось – не сказать всего… Да только не намедни, а давненько уж случилось… Неловко, будто старость скрючила, поднялась рукодельница, подол от песка отряхнула. – Что встал? Пойдём, раз уж принесла нелёгкая. А и к лучшему. Откроюсь тебе, а там всё село узнает. Не сыщется больше никакой… женишок, да и я уж не подамся, душу себе рвать не буду. От работы непосильной отдохну, незачем будет жилы тягать… Звать-то тебя как? – Дык Игнатом кличут… – чего уж скрывать, оробел молодец, иного он приёма ждал. – Игнат, значит… А у моих матушки с батюшкой Любава росла… До того хороша, бывало, с утра заглядится в зеркало, обо всём забудет… Да матушка с батюшкой и не в обиде, доченьку уж на что любили, баловали, всё прощали. И промеж собой в согласии жили. Только вышла раз у них ссора, и как раз из-за Любавушки-красы ненаглядной. Под рассказ свой привела девица Игната на заимку. – Попросил батюшка подсобить ему, а Любава – глупая девчонка – закапризила. Не хотелось ей ручки белые марать. А мать-то и заступилась: и то, говорит, негоже такую красоту работой гробить, успеется ещё. Только вымолвить успела – раздалось карканье хриплое, то ворон-чёрен мимо летел, не простой ворон, самого Чернобога прислужник. «Будь, – говорит, – по-вашему. Негоже красу работой марать, а и работу красой портить не надобно». Только прокаркал он это – глядь, а на месте Любавушки – страхолюдина горбатая. Ахнул батюшка, матушка за сердце схватилась, а ворон и добавил: «Проклятье хоть и суровое, но справедливое. Коль потрудится девица по-хорошему, так, глядишь, и краса вернётся… ненадолго». От слов таких матушка на землю бухнулась. «Не губи, – говорит, – дитя неразумное. Дозволь уж мне потрудиться, я-то привычная». Закашлял, захохотал чернобожник: «Ну, будь по-твоему». Захлопали крылья чёрные, закрыли полнеба, умчался ворон прочь – а тень будто осталась над заимкой. До веселья ли, до радости, когда матушка от рассвета до полуночи, не разгибаясь, трудится, за любое дело хватается, только бы хоть на часик дочке любимой личико белое вернуть… Да вот беда, ненадолго её хватило. За пару лет загналась, а за ней и батюшка… Тут уж Любаве шестнадцатый годок пошёл, к людям её манило, хоть глазком поглянуть, да кружок в хороводе пройти, да над костром прыгнуть… Трудилась, не покладая рук, а все дела переделает – новые выдумывает, не то цветов поляны разведёт, не то узоры песком да каменьями выложит… А всё одно – лишь на часик и вернёт себе лик приветный… Замолчала девица, а Игнат, злой сказкой заворожённый, глазами хлопает: – Так, выходит, ты это – Любава-краса?! – Какая я тебе Любава! Нелюба я! Нет больше Любавы, нету уж сил моих, бьюсь, бьюсь, а с каждым годом всё короче вольная… – горше прежнего слёзы покатились. – Да как же… Ты погоди! Не реви давай! Вот я сейчас – знаешь? Пойду, найду твоего Чернобога! И заставлю проклятье гадкое снять! – Да куда ж ты пойдёшь-то? – Не знаю, куда, а только найду! Вскинул Игнат котомку – хорошо, на покос собирался, краюха с собой припасена, а попить из родника можно. Да и зашагал дальше по тропинке, авось, приведёт куда. Шёл, шёл, в самую чащу забрёл. То Леший плутовал, следы путовал. Не сплоховал Игнат, на высокую сосну влез, да по солнышку и путь нашёл, как из бурелома выбраться. Ан глядь – новая беда, топь-болото разлилось, Водяного царство. Игнат и тут не промах, палку подлиньше перехватил, с кочки на кочку – лягушкам на зависть – да и выбрался. Смотрит – а тропка-то его прямиком к Бель-горе вывела. Высится гора-крутобока, а подле самой вершины замок чернеет. Чернобогова, знать, вотчина. Поплевал Игнат на руки, палку на крепость проверил – да и полез на кручу. Долго ли, коротко ли – не сорвался, не оступился, прямиком к замку выбрался. А ворота уж открыты, молодца поджидают. Почесал Игнат в затылке: чему быть – того не миновать! Шагнул во двор – да и провалился в тот же миг в каменный мешок. Чудом кости не переломал, голову задрал, видит – неба клочок, и тот чьей-то тенью закрыло. Косматой, рогатой, не иначе – сам Чернобог гостя встречать вышел. А и верно: – Чего, болезный, пожаловал? На что покой мой тревожишь, гору топчешь, шум поднимаешь? – А ты, нечисть проклятая, почто честных людей да красных девиц обижаешь? Пришёл я к тебе не забавы ради, а Любаву-красу выручать, проклятье твоё подлое снимать! И не болезный я вовсе, вот… Захохотал хозяин, затряс рогами: – Ещё какой болезный! На всю буйну головушку… Ну, пришёл ты ко мне. Сидишь вот, отдыхаешь. И чего? Почему я свои проклятья снимать должен? Ась? – А… а я не знаю… – растерялся Игнат, не такой он встречи ждал, уж в дедовых сказках у героя всегда помощь какая была, а тут – мешок каменный, и котомка пуста, краюху под горой доел. Закручинился молодец, голову повесил. Говорю ж – поповичевские, чего с них взять! Этот вон вроде ничего был, а и тот супротив нечисти сник.
А тем временем Любава – Нелюба которая – ждала, пождала молодца, узор в руках путался, никак песок не ложился. Вдруг захлопали крылья огромные, накрыло поляну тенью недоброю. – Кхар, кхаррр, сидишь, рукодельница? – захохотал, закашлял ворон проклятый. – А и сиди, тебе уж теперь торопиться некуда. Сгинул твой Игнашка, в полон к Чернобогу попал, да там и пропадёт! А боле никто на тебя не позарится, можешь не трудиться! Кхар, кхаррр… Встрепенулась девица, вскочила, а тень уж прочь уносится. Что же делать? – Ради меня ведь пошёл! Ради меня сгинет… Не могу я такого допустить, сама к Чернобожищу проклятому пойду! И на что путана дорога, никому не знама – а будто сама под ноги легла. И чащу пролетела, точно полюшко ровное, не споткнулась ни разу, и по болоту, аки посуху. Не зря столько лет ни рук, ни ног не жалела, все окрестности исходила, дела свои переделывая. Вот уж и Бель-гора высится. И тут не сплоховала Любава, взобралась на кручу, а ворота-то заперты. Хоть и оробела чуток, а собрала волюшку, да ну стучать! – И чего тебе, чего пожаловала? – чей-то рык, не то из-за ворот, не то из-под земли, а то и вовсе отовсюду надвигается… – Пришла я Игната выручать, с тобой, Чернобогом, потягаться! – И чем же ты, девица, тягаться со мной вздумала? – А я теперь всё могу, всё умею! Благодаря проклятью твоему – никакого дела не боюсь! Хошь, в пряхах испытай, хошь – в ткачихах, а то и сена накошу, и замок твой по камушку разберу! – О-хо-хо, смелая какая! Замок-то мой не трогай, там под землёй недотёпа твой томится, глядишь, завалит его. А вот напряди-ка мне пряжи каменной, да свяжи плат, чтоб весь замок укрыть можно было, да расшей узорами дивными, да в три дня уложись, тут-то я подумаю… Не испугалась Любава, хоть и тяжкая работа – камень в нить тончить, на клубок мотать, а руки-то и не к такому привычные! И напряла, и навязала, а как села расшивать – глядь, а солнышко третий раз к закату клонится, время-то на исходе. Зажмурилась Любава, чтоб глаза не боялись, а руки, знай, дело делают. С последним лучом и последний стежок лёг, да только и девица без сил свалилась. Жива ли, нет ли – и не скажешь. Отворились ворота, выбежал Игнат, жив, целёхонек. Не обманул Чернобог, выпустил. Да только напоследок посулил: – Ты уж, молодец, не обессудь, не снять то проклятье, нету оборота от него. Придётся тебе с уродиной жить. А то, хошь, на тебя перекину? Вдвоём будете трудиться, авось, и почаще, чем дважды в год, на красу ненаглядную полюбуешься… – Не надо мне от тебя ничего, нечисть поганая! Не сумел я Любаве помочь, а она, вишь, ничего не побоялась! Ради меня, нерадивого, руки в кровь стёрла… Склонился добрый молодец над девицей, глядь – а она точно та, что над костром взлетала… Так потрудилась, плат каменный расшивая, что не сдюжило проклятье, пало. Точно и не было никогда! Тут уж и сказке конец, а молодым – свадебный венец, а кто слушал – тому сладкий леденец! |